Il était allongé dans l'herbe, à plat ventre, surveillant le lever du soleil, plus loin, sur la colline. Il se réveillait toujours trop tôt, depuis qu'il était là, il dormait mal, aussi épuisé par le calme de la campagne qui l'avait été par la frénésie de Paris. Sa sœur, chez qui il vivait, le savait et s'en vexait obscurément. Elle n'avait jamais eu d'enfant et Gilles lui avait toujours tenu lieu de fils. N'avoir pas pu «le remettre sur pied», comme elle disait, en quinze jours lui paraissait une insulte directe au Limousin, au bon air et à la famille en général. Bien sûr, elle avait entendu parler de ces «dépressions nerveuses» dans les journaux mais cela lui paraissait plus près d'un caprice que d'une maladie. Partageant équitablement son temps depuis quarante ans entre ses parents, puis son mari et les soins de la maison, aussi dénuée d'imagination que remplie de bonté, Odile ne pouvait pas croire que le repos, les gros biftecks et la marche à pied ne puissent guérir tous les maux. Et Gilles continuait à maigrir, à se taire et à s'enfuir parfois de la pièce quand elle parlait par exemple avec Florent, son mari, des derniers événements. Et si, par hasard, elle mettait la télévision, un poste merveilleux avec deux chaînes, qu'ils venaient d'acheter, il s'enfermait dans sa chambre et ne réapparaissait que le lendemain. Il avait toujours été déroutant mais Paris l'avait vraiment complètement détraqué, cette fois-ci. Pauvre Gilles... Elle lui passait la main parfois dans les cheveux et curieusement il la laissait faire, s'asseyait même à ses pieds, souvent sans rien dire, lorsqu'elle tricotait, comme soulagé tout à coup par sa présence. Elle lui parlait de choses qui, elle le sentait confusément, ne l'intéressaient pas mais le calmaient, par leur pérennité même: les saisons, les récoltes, les voisins.
Он лежал на траве и смотрел, как вдали над холмом восходит солнце. Со дня своего приезда сюда он просыпался слишком рано, да и спал плохо, потому что деревенская тишина и покой раздражали его не менее, чем шумная сутолока Парижа. Его сестра, у которой он теперь жил, знала это и втайне обижалась. У нее не было детей, и к младшему своему брату Жилю она относилась как к сыну. И то, что ей не удалось за две недели, по ее выражению, «поставить его на ноги», казалось ей прямым оскорблением Лимузену, чистому воздуху родного края и вообще их семейству. Ей, разумеется, случалось встречать в газетах рассуждения о"нервной депрессии», но она считала, что это скорее капризы, чем болезнь. Вот уже сорок лет, как Одилия с завидным беспристрастием делила время между своими родными, своим мужем и своим хозяйством и, будучи лишенной воображения в такой же мере, как и доброй, просто не в состоянии была поверить, что отдых, сочные бифштексы и прогулки не могут излечить от любого недуга. А между тем Жиль все худел, молчал и даже иногда убегал из комнаты, когда она, например, заводила разговор с Флораном, своим мужем, о последних событиях. Если же она включала телевизор, превосходный, недавно купленный телевизор, принимающий две программы, Жиль запирался у себя в комнате и выходил только на следующее утро. Он и всегда-то был взбалмошным путаником, но теперь, видно, и вовсе свихнулся в своем Париже. Бедняжка Жиль!.. Когда она гладила его по голове, он – удивительное дело! - не вырывался, позволял ей ласкать себя, даже садился на скамеечку у ее ног и молча сидел, пока она занималась вязанием, словно у него становилось легче на душе от ее присутствия. Она болтала о всякой всячине, смутно догадываясь, что это его не интересует, зато успокаивает, как успокаивают все вековечные темы: смена времен года, виды на урожай, соседи.